Главная

Поиск


?

Вопросы






FAQ

Форум

Авторы

Проза » Классическая проза »

Грешные люди

Хроники из недавнего ХХ века. Деревенские будни, полные слез и страданий наших вдовствующих матерей, оставшихся без мужей...Страшно, грешно забывать это ПРОШЛОЕ, но ведь забывается даже теми, кого породили на свет эти безответные русские бабы, не знавшие, кроме навозных коровников, ни сияющих огнями театров и ресторанов, ни полуобнаженных тусовок, ни... Да, собственно, ничего не знавшие и не видевшие, кроме коровьих сисек и рычащего, вечно недовольных председателей или управляющих...
Затрудняюсь представить, как, глядя на нынешнюю жизнь, повела бы себя моя мать-старуха, но лучше не представлять и пусть земля будет ей пухом....
Автор.
 отзывы (0) 
Оценить:  +  (0)   
00:04 07.11.10
Анатолий Сорокин

ГРЕШНЫЕ ЛЮДИ
Провинциальные хроники
из ХХ века


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


ГЛАВА ПЕРВАЯ


1
Посвистывая и погуживая, словно дуя в трубу, за окном весь день мела поземка. Было блекло, мрачно, туманно, солнце утопало в мареве, ни на минутку не вылупившись среди туч ярким праздным бельмом. Близился вечер. Сотрясая стылую землю, в сторону скотного двора прошли трактора, тянущие скирду на тросовой волокуше. Сумерки ложилась тихо и незаметно, ничем особенным, если не считать крепнущего ветра, все сильней и назойливей торкающегося в стены конторы, не беспокоя управляющего Маевским отделением совхоза Андриана Грызлова. Почему тревожил именно по-волчьи завывающий ветер, Андриан Изотович не понимал и не думал вроде об этом, а неосознанная невольная сумять не исчезала, словно на него и деревню вот-вот должна была навалиться новая непоправимая беда, которую он ожидает далеко не первый день и которую уже не осилить.
Мужицкое предчувствие беспочвенным не бывает, если уж что-то вошло в голову, то просто не выйдет, будет мучить, тянуть соки, требовать ясности. Похоже, нечто подобное испытывали мужики и бабы, набившиеся в контору, напряженно посапывающие, не расположенные к шуткам и обычному языкастому озорству, но Андриан Изотович не вникал в происходящее рядом. Погруженный в самого себя, он сидел, откинувшись головой на бревенчатую стену.
Сумерки уплотнялись, ветер крепчал. В стены бухнуло раз и другой, словно проверяя конторку на прочность, сухой наждачной крупчаткой осыпало полузамерзшие окна, и мысли управляющего, натыкавшиеся на омертвелость утомленных чувств, невольно замирающие с шуршанием снега за стеной, чтобы набрать новый разгон, окончательно сбились. Его крепкое мужицкое тело сотрясло зябким ознобом, Грызлов пошевелился, невольно наткнувшись взглядом на жену.
Таисия внимательно следила за ним, воспользовавшись тем, что их взгляды встретились, поспешно спросила о чем-то насчет родилки для телят. В далеко улетающих мыслях Андриана и утомленном воображении места телятам пока не находилось и он промолчал.
Поговорив еще о всяком необязательном, мужики, как по сигналу или нежеланию покидать кабинет управляющего, в который раз дружно потянулись за куревом. Клубы табачного дыма снова наполнили кабинет, Андриану Изотовичу показалось вдруг, что он задыхается. И он вроде бы снова пошевелился, появилось острое желание вырваться на простор, на свежий воздух, но в конце главной и довольно широкой улицы, хорошо просматривающейся из его кресла, приставленного к столу сбоку, на буграх за камышами взметнулась легким крылом новая белая канитель. Поднялась и мощнее прежних, счет которым он давно потерял, поднявшись белым саваном над рекой, понеслась на деревню.
Мысль, что огромный снежный полог, поднявшийся над степью и представший управляющему неожиданно погребальным покрывалом, способным упасть сейчас на скукожившуюся деревню – да и не деревню уже, а лишь деревеньку, – и навечно накрыть ее снежной лавиной, прекратив разом людские страдания, была неожиданной и разозлила. Решительно изгоняя ее, Андриан Изотович крепче вдавился затылком в бревенчатую конторскую стену.
И снова Таисия уловила его беспокойство, резко спросила:
– Ково не вздрючил еще седне? Может, по домам пора?
Мужики закряхтели надсадно, дружней затрещали дымящимися самокрутками.
Снежный заряд летел на контору и Андриана Грызлова, мощно ударяя под стрехи утопающих в снегу избенок. Захлопали незакрюченные ворота и притворы, громыхнула где-то плохо прибитая жесть. Нарождался и креп тягучий посвист стихии, её звучное шебаршение в берестяных колечках прясел и оградок. Ураганный вихрь будто нацелилась на него, в самое сердце, ожесточив до предела и вызвав желания противиться, устоять, не сдвинуться с места, как с ним случалось нередко в самых высоких районных кабинетах, где от него добивались невозможного и он должен был устоять, не поддаться, не пойти на поводу. Готовый к новому противостоянию с несговорчивой, неуправляемой судьбиной, будь то упрямое начальство или злая стихия, Андриан всей грудью приналег на массивный стол, заваленный бумагами.
Кроме Таисии, осуждающе покачавшей головой, снова никто ничего не заметил. Стол выдержал, не скрипнул, и на округлом небритом лице Андриане, вроде бы ничего не переменилось, лишь в груди заныло надсадно болезненно, вызвав прилив неожиданной тошноты.
«Сколько же можно противиться в этой жизни и яростно противоборствовать, доказывая, что черное было и есть только черное, а белое…»
За окном, совсем рядом, побрякивал голыми веточками невеликий клен-подросток, посаженный школьниками прошлой весной в честь дня Победы. Вылетев на острый гребень сугроба у конторы, шальной ветер-низовик торкнулся с разлету под нижние венцы старого здания, перенесшего много подобных бурь и буранов, вросшего накрепко всем основанием в сибирскую землицу, словно пытаясь поднять и унести в неизвестность всех его хмурых обитателей, во главе с управляющим. Знатно торкнулся, здание застонало, и в который раз не осилив крепости надежного строения, хрупнул обледенелой вершинкой неокрепшего деревца-клена. Это было внезапно, вызвало непонятную досаду. Потерев мясистый лоб с крупными залысинами, размяв затылок, задубевший от холода стены, управляющий встал, подойдя к окну, надолго уставился на изломанный саженец.
«Ломают… Всех что-то и кто-то ломает. Ни конца нет, ни края».
За весь февраль почти не выпало погожего дня, Андриан Изотович никуда не выезжал дальше фермы и сеновала, и весь февраль, с утра до вечера, у него перед глазами торчал этот невзрачный кленок, осыпанный белой порошей. Никогда ранее не привлекая внимания, сейчас он вдруг словно бы взывал о помощи, просил его, Андриана Изотовича, защиты.
Воспоминания родили еще более тягостные чувства от прожитого дня и от всего вообще, чем он жил в последнее время, ощущение полной обреченности. Затуманенный взгляд торопливо побежал тем же неровным путем, которым пронесся по улице упругий ветер.
За кленом и за ближними избами все мело, взвихрючивалось в степи и в заречье. Поскрипывали надсадно плененные снегами стылые березняки, словно ненужные никому, как не нужен он сам и этот одинокий клен, глухо гудели выстроившиеся, точно солдатские полки перед маршем, приобские ленточные боры. И в потревоженной груди Грызлова так же надсадно стонало, ухало, гудело.
Зимняя жизнь деревенского жителя скучна, однообразна, утомительна будничной серостью, от которой нет спасения, вдвойне она утомительна в Сибири, но общее раздражение Грызлова вызывалось не этими привычными обстоятельствами, а тем, что их деревне приходит конец. Усыхают деревни, становясь малолюдными, сельчане правдами и неправдами перебираются в города, поближе к цивилизации, вот и до них докатилось.
Первопроходец Агафон-мордвин рассказывал своим детям, а те – своим, так и до Андриана-школьника докатилось от влюбленного в край учителя географии, заведовавшего небольшим школьным музеем, что края эти – глухое непроходимое чернолесье, пользовались дурной славой с разбойных Демидовских времен. Ленточный бор краснолесья тянулся несколько северней и ближе к сибирскому тракту. История появления звероватого Агафона в здешних краях и его беглых ушкуйников в подробностях не сохранилась. Ватага не один день искала подобную глухомань, но строилась быстро и дружно. Вначале – как положено – вкопались в землю. Осилив студеную зиму, взялись за избы. Еще через год женок нашли. Власти, привычные ко всему, безмолвствовали, препятствий не чинили, как без нужды не проявляли и лишнего любопытства. Да и какая власть там, где медведь – губернатор: не с их появлением жизнь зачалась в суровых здешних краях, не им ущемлять ее. Почему – Усолье, точных сведений нет, земли были царевы, и вопрос этот решался не в местной канцелярии, но связан с работой плавильных заводов Его Императорского Величества. К началу Столыпинского переселения – кстати, сам Петр Аркадьевич соизволили лично посетить проездом кондовое село с тремя церквями, включая старообрядческий скит, крупным сыродельным заводом и паровой мельницей на поставах, – насчитывало свыше десяти тысяч душ обоего пола. Новый революционный порядок установился без особенных трудностей и кровавого мордобоя, как придумывалось опосля: наскочил в смутную пору какой-то малочисленный отрядик блуждающего атамана, пограбил наскоро и ускакал, существенно поспособствовав умственным рассуждениям вполне зажиточного населения, не желавшего перемен. Вспомнив о Декрете Временного Правительства, дозволявшего смену власти обычным выборным путем, на утро мужики собрали сход, и старорежимное руководство в лице урядника, старшины и писаря, безропотно сложило свои полномочия, давно утратившие силу. Ни эсерами, кадетами или большевиками тут еще не припахивало, складываясь естественным путем по-мирски – земство и баста! Дальнейшие заморочки начались позже, когда в село с немецкого фронта, насмотревшись в дороге на революционные передряги, воротилось десятка два раненых солдат, а Омск снова заняли с помощью чешских штыков казачьи части.
Всякая жизнь нуждается в строгом порядке, а какой может быть порядок в обществе, где всякий моральный урод, имеющий наган, двух-трех единомышленников и луженую глотку, способен в одночасье стать полководцем и атаманом? Вместо обычной деревенской жизни, вовсе в Сибири не бедной, началась митинговщина. Ни в следующем году, ни в последующем землей толком никто не занимался, она оказалась в запустении, случился недород, началось стремительное всеобщее обнищание, ударившее в первую очередь по безземельному мужику, рабочим заводика, всяким служащим и тем же оголодавшим солдатам. Ну, а когда у одних есть, а у других нет, и только слюнки текут… Пролетарское сознание – штука тонкая, не всякому поддастся на громкое слово, но если оно сказано внятно и недвусмысленно, рождает массовое руководство к действию. Пережив голодную зиму, расширив погост за счет умерших близких, безземельные объединились в товарищества по совместной обработке земли и комитеты бедноты, началась яростная борьба за выживание. К весне девятнадцатого в Усолье, разделившемся на несколько самостоятельных вотчин, сформировалось два комитета и товарищество. С началом посевной объявили о создании первого колхоза.
Принято считать, что незаменимых людей нет, но после скоропостижной смерти старого учителя Фоменкова Сергея Зиновьевича, в одночасье перестал существовать скромный школьный музей, и как Андриан, став руководителем отделения, не пытался возродить его существование, не получилось. С той поры никто уже не рассказывает ребятишкам ни про медвежатника Агафона с дружками, основавшими деревню в глуши, ни про другие деревенские тайны, словно и не было ничего любопытного, и все на этой земле совершается само по себе, без усилий и озарения.
Время, как снежный заряд, ударивший в стену: в списке неперспективных Маевка значится не первый год. Пошумев изрядно поначалу и не обнаружив заметных перемен в своей крестьянской жизни, многие из маевцев легко успокоились – когда оно еще наступит, это сселение, да и наступит ли вообще, на их короткий век хватит и того, что есть, не до жиру, живы и ладно! Многие, да не все. Сам он, зная, как управляющий, некоторые подробности запланированной кампании и мнение вышестоящих инстанций, что будущее только за крупными селами, которые и должны обустраиваться, так и не смог себя успокоить, жил с тяжелым осадком: ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Ему не было еще пятидесяти – широкоплечий толстоногий коренник, в самом расцвете, не сгоревший в боях на Курской дуге, упрямый и своевольный с рождения. До войны все с ним было нормально, полный сил, надежды, желаний, рвал из себя жилы и терпеливо ждал перемен, обещанных лихими пропагандистами. Тем более что в свое время в вопросах коллективизации и обобществления земель решительно разошелся с отцом и в числе первых со своим паем вступил в колхоз. Родитель держался долго, но, как говорится, против лома нет приема, в конце концов, оказался раскулаченным, высланным на вечное поселение в верховья Енисея и больше свидеться не довелось. Известие о смерти отца, настигшее парня окольным путем, легло на сердце первым рубцом. Попытавшись разузнать, что стало с матерью, получил суровую отповедь: не дело молодому перспективному коммунисту сочувствовать врагам трудового народа. На попытку объяснить, что малограмотная женщина-домохозяйка никак не может быть врагом народа, к тому же, она его мать, снова получил резкую отповедь: «У настоящего коммуниста одна мать – революция». Война открыла глаза на многое, все они, бывшие солдаты отечества надеялись на перемены, но, приехав домой, увидели нищету, всеобщий упадок и прихлебателей, примазавшихся к общественной собственности, которых в довоенную пору было все же поменьше. Назначенный управляющим отделения, не щадил ни себя, ни жену, ни односельчан, а жизнь не улучшалась: вон, за окном к речке сбегает, можно сказать, последняя улица некогда крупной деревни…
Коллективизацию Андриан принял сразу – гуртом и батьку бить легче. Все казалось понятным, объяснимым, остро назревшим, цели благородными, противники виделись непременно врагами, не желающими улучшения деревенской жизни. Удивляло лишь, что родитель упрямо не считался с общими устремлениями, отстаивая свое патриархальное мелкособственническое, упрямо твердя, что односельчане верят демагогам, не понимая, что лучше работы в поте лица на самого себя, не было и не будет. Андриан сердился, отца не понимал. Ему было не важно, кто как работает: добросовестно, до изнеможения или лодыря любит гонять. Неважно. Важно, что все вместе и в горе и в радости, где ближний всегда протянет руку ближнему. Да и метод воздействия на умы ему пришелся по нраву – ну ведь надо же как-то мозги прочищать друг другу! Вон до чего доходит, когда муж остается один на один с женой или наоборот. Как не вмешаешься, хотя и вмешиваться – не выход, подтверждений на каждом шагу. Оно всех под один шаблон не выстроишь, а хочется. По себе знает. А как направишь всех в нужное русло, когда с этим «нужное» так же не все толком увязывается, и система единства трещит по всем швам. Оно и «нужное» вдруг таким фитилем выпирает, что не знаешь, куда глаза девать от стыда за прежние свои «руководящие и направляющие» действия. Нет, в вопросах коллективного ведения хозяйства он был однозначно на стороне общества и был уверен, что это единственная прогрессивная система народоправства, если дать ей полную возможность жить по своим внутренним законам и не мешать излишними указивками да подгонялками. Все должно решаться на месте, внизу, а не вверху, и решаться самими людьми, объединившимися в ячейку, подобно монастырской общине. Живет же братия без ссор и вражды, и в трудах праведных и в поведении примерна, почему бы обычной сельской артели так не зажить? Вот и они должны решать за себя – нужна им деревня или не нужна. Сами, без районных директив и разнарядок, иначе рушится весь смысл… «Место нашего рождения на свет и место смерти – в этом, знаешь ли, мил человек, тоже своя магическая тайна или Божье предопределение», – вяло рассуждал Андриан Изотович, сызмальства отученный верить в этого самого Бога.
Что его волновало в первую очередь, с чем был не согласен в том, что надвигалось, так вот с разгону, со всем душевным разворотом ответить бы он едва ли смог. И прежняя жизнь – не праздник, вся в надрыве и страхе, что вечно кому-то должен, хотя ничего не занимал, и новая – на гульбище не похожа. Дорожку – её широкой да гладкой пробить тяжело, а соломкой для праздничка притрусить – всякий сумеет. И нужно вроде бы что-то делать, сильно уж подзахирели некоторые поселения-веси вокруг, так и не поднявшиеся после военного лихолетья, но и сселением да переселением радости не добавишь. Не на этом жизнь должна строиться – вона, дошло до чего, и рожать уже перестали, за ненадобностью школы начали закрываться.
Утомленное сердце Андриана, насколько-то успев перегореть болью неизбежной утраты, продолжало тупо ныть и продолжало невольно волноваться. Появлялось странное желание пожалеть его, как хотелось пожалеть и этот клен за окном, чувство сострадания к дереву и себе росло, и он тяжелым шагом вернулся за стол, откинувшись привычно на бревенчатую стену, словно забылся навсегда.
Что видел и слышал в себе этим часом угрюмый, нахохлившийся человек, рожденный самой землей лишь для того, чтобы пахать и сеять? И не где попало, а пахать и сеять в единственной деревне на всем белом свете, в родной своей Маевке, из-за чего насмерть рассорился когда-то с отцом. Куда устремлялся и куда улетал в отрешенных и долгих странствиях?..
Приходили новые мужик и бабы, что-то требовали, и он что-то решал, раздавая необходимые команды и распоряжения. Подписывал какие-то бумаги, с которыми явился, как всегда в синих нарукавниках и сдвинутых на лоб стареньких круглых очках, жилистый и длинноногий, как жердь, бухгалтер Задойных, тут же включивший рацию и передавший необходимые сведения в совхозную бухгалтерию.
Временами его раздерганные мысли обретали вдруг всеобъемлющий покой, Андриану Изотовичу начинало казаться, что ничего сверхъестественного в их жизни не происходит, совершается закономерное и неизбежное, и что всем им скоро будет значительно легче. Тогда почему столь суровы и настороженны взгляды механизатора-ветерана Никодима Хомутова, согнутого в три погибели очередным приступом радикулита, шофера Юрия Курдюмчика, других мужиков?

2

...Деревни невольно похожи на самих людей, проживающих в них. У каждой своя стать и свой гонор, свои привычки и свои обычаи. И слава о них в округе соответствующая. Одни берут близостью к промышленным центрам, удобным месторасположением, другие – рекой, благодатной пашней, а третьи, как древнее Усолье, переименованное в Маевское отделение, проросшие бурьяном в стороне от большаков и никому будто бы не нужные, кроме тех, кто прописался в них навечно – живучим корнем первородства, упрямой надеждой на будущее. Затерявшееся в приобских лесах, в годы гражданской войны Усолье привечало хлебосольно лихие партизанские отряды, легко поддавшись горячей большевистской агитации насчет близких светлых перемен, сверкали на его широких улицах злые колчаковские сабельки, наполняли иноземным говором белочехи. Одни уходили, оставляя после себя неизбывное горе, другие приходили на время и тоже гнули свое. Верх оказался за красными и не трудно понять почему. Труднее признать, что, так или иначе, к этому причастен каждый, оказавшийся, в конце концов, околпаченным, безвластным и еще более закабаленным.
Власть – мать её! Народная и разнародная! Много ее у сопатого народа, на веки вечные поставленного перед лицом новой революционной действительности только по стойке смирно? Не ты решаешь, а за тебя, позволяя, поупрямившись, подчиниться. И вершат, управляют, отдают команды от имени всего народа, среди которого его, Андриана, давно уже нет, и где он сейчас, никто не подскажет, включая Таисию.
Но в деревне, в деревне – это уж точно, – отрядившей на фронт в Великую Отечественную почти полтыщи крепких мужиков, из которых вернулось немногим более тридцати. В деревне, где ж ему быть, вечному хлеборобу без высшего образования?
И ничего у него больше нет, кроме опустевших затравянелых проулков, мелеющей речки, полей и околков. Ни-че-го, включая отцовский надел!.. Давно уж канула в Лету славная пора обильных воскресных базаров и шумных гуляний, мало кто помнит и прославившего деревню рысака Атланта, лет пять подряд бравшего все призы на районных соревнованиях, потеряла свое значение осевшая на угол мельница – главная достопримечательность бывшего купеческого Усолья. Что молоть-то теперь? Частной собственности нет, умер и колхоз, где «натуру» выдавали. В совхозе своя пекарня, без мельницы проживем.
Нашелся, было, человек мастеровой, Касьян Жудель, мужик деревне чужой, непонятно как прибившийся в послевоенное лихолетье, переделал ее на электрическую тягу. Колесо вновь закрутилось, залопатило на холостых оборотах загустевшую воду, и по вечерам его мягкий шепот, свет ярких лампочек, гирляндой развешанных чудаковатым Касьяном на плотине, еще какое-то время притягивали парочки, вздыхавшие здесь ночи напролет. Года три назад Касьян уехал, лампочки погасли, плотина провалилась...
Грусть Андриана Изотовича все ощутимее, тоска неизбывнее. Сын кондового сибиряка Изота Грызлова, сумевшего за годы и годы трудом и упрямством создать в сибирской глуши крепкое хозяйство, был в семье самым старшим. Но по следам отца не пошел, за отцовскую собственность держаться не стал, призывая к этому и родителя. Не получилось, взглядами они не сошлись. Жизнь отца с матерью закончилась в русле того крутого времени: не с нами, значит враг. Оставшись один, Андриан не потерялся, в числе первых в деревне выучился на механизатора, бригадирствовал. Немного повоевал в артиллерии и, комиссованный после тяжелой контузии, остался глух на ухо. Возвращаясь, был полон сил и веры в светлое будущее, но оно почему-то все не наступало, наваливались досада и одуряющее недоумения от распоряжений, которые он должен срочно претворять в жизнь, заранее зная, что толку от них и пользы не будет. Не глядеть бы ни на кого, не слышать...
Жизнь свою Грызлов не умел разделять на какие-то периоды: вот, до войны было так, нынче – иначе, в парнях мечтал о хромовых сапогах, трижды устроив ссору отцу, став управляющим отделения, бился не менее яростно за первый зерноуборочный комбайн, – она у него была одна, не приносящая удовлетворения. Уродился, что ли горбатым таким, под какой каток не бросают, а выровнять не удается? Так в деревне вообще ровных и правильных нет, за исключением усохших представителей былой продразверстки Паршука с Егоршей, каждому из которых удалось в свое время послужить в должности секретаря сельсовета. Эти – да-аа, поверховодили всласть, начальство строили из себя среди баб вровень с богом, один в красных штанах все мельтешил, пугая ребятню! Перед властью во фрунт и под козырек, в каком обличии эта власть не представала перед ними. Без рассуждений! Послужили отечеству, по десятку доносов на каждом, не считая отца – сам держал в руках обличительную писульку, не стоящую выеденного яйца…
Черт его знает, как в жизни! Сколь ни колотись и не доказывай, что черное и белое – все же два разных цвета, а как путали одно с другим, кому как удобней, и путают по сегодняшний день. Как закладывали друг друга, так и закладывают, испытывая при этом щенячий восторг. Грехов на каждом – и все не отмоленные, на всю округу ни единой церквушки.
Мысль о церкви возникла не впервой, Андриан Изотович вяло пошевелился, снова отстраняясь от нее, явившейся не ко времени.
День заканчивался скучно. Окинув усталым взглядом баб и мужиков, Андриан Изотович потянулся к бумагам, чтобы убрать их в стол, но в кабинет ворвался уезжавший с утра на центральную усадьбу скирдоправ Данилка Пашкин.
Вот тоже фрукт под маринадом! Псих, горлопан и пьянчужка, а скирду лучше никто не поставит. Предчувствуя новый взрыв буйной натуры Пашкина, управляющий чуток поднапрягся – тоже фигура, как выдаст сдуру, самому потом не отмыться.
Выбросив упреждающе руку в сторону тяжеловесной Нюрки-уборщицы, оказавшейся на пути, готовый смахнуть ее к чертям собачьим в сторону, если деваха вовремя не увернется и не ужмет свою объемную требуху, мужик поранено взревел:
– Брысь с дороги, корова брюхастая, загородила все.
В снегу Данилка, в соломе. Осыпан и вывалян. Дик. Нюрка вжалась в нишу за круглой печью, пропустила его. Грузными шагами одолев расстояние до стола управляющего, бросив на стол сумку письмоносца, набитую газетами, Данилка рыкнул издыхающим зверем:
– Не верили! Не сурьезно! А они и весны не хотят дожидаться. Складывай, приказано, манатки, и баста без всяких рассусоливаний... Ха-ха, Изотыч! Давай, как цыгане, всем своим Маевским гамузом, куда глаза глядят. Вон, староверы, говорят, в свое время, когда в России стали ненужными, до Канады добрались... Хотя мне, между прочим, Колыханов у себя на первом отделении работенку непыльную предлагает.
В голос охнули жена Андриана Изотовича Таисия, заведующая родильным отделением фермы, и ее бессменная помощница Варвара Брыкина, заглянувшая по дороге домой, что-то поспешно зашептала на ухо старой Хомутихе краснощекая Елька Камышева, прибежавшие в беспокойстве за мужьями, зашевелились мужики.
– Та-а-ак! Съездил, хмырь недожаренный, разузнал новые сплетни! – Андриан Изотович, словно этого только и дожидаясь, расслабился, расплылся над столом, подался вперед рыхлым телом. – И что... прокатиться схотелось до самой Канады? Так я устрою без всяких заморочек и за казенный счет.
Спружинив шею, Данилка смахнул с головы помятую меховую шапчонку, перекинул ее, скомканную, из руки в руку, оскалился, словно загнанный волк:
– А если приказано!
– Ну и мотай, тебя в расчет я никогда серьезно не брал, – устало и с натуженным облегчением произнес управляющий, невероятно изумив заявлением Данилку.
– Куды-ы? Это значит... И все, больше здеся не нужен?.. Не тронут – а то я для тебя тут живу! – громче, визгливее вскрикнул Данилка, возвращаясь к прежней горячей мысли и словно бы оставляя без внимания обидное заявление управляющего. – Мы крепкие на ногах, войну выдержали! А нас не по ногам, нас вдоль горба. Вот поэтому. – Он пошлепал себя ладошкой по согнутой шее. – Да так вас перерастак, вы спросили, хочу я этого сселения или нет? Ваську вон Симакова, Дружкиных – Наталью с Иваном, Юрку Курдюма, тебя, Хомутов, бабенок этих своих, которых чихвостить ежедневно любишь? Егоршу-старика с Паршуком, а? Вы, их согласьем заручились, в душу вашу немытую с прошлого заговенья, что на замах берете? Мужики! – Он был на той грани безотчетного безумства, когда с языка слетают какие угодно слова, вскрикнул призывно и тоненько: – Мужики! Да што же оно на самом деле-то?.. В цыганы и остается, если нет мне здеся места.
– Данилка! Сглотни свою собачью слюну, Данилка! Сглотни, пока не поздно, – властно перебил его Андриан Изотович, умея и предчувствовать критическую опасность мужского буйства и утишать ее властным окриком. – Дай волю таким... Ну, Пашкин, ну распустились совсем за последнее время. Ляпаешь, что в голову взбредет – до Канады уже добрался, – и никакого страха.
– Я боюсь, Андриан, да удержаться нет силушки! Ну, нет же совсем, – подчиняясь его начальственному голосу, сдержанней отозвался Данилка.
– Чего? Чего ты сейчас боишься?.. Запомни! Все запомните: вот это и есть всему последний конец, когда язык становится помелом! – выдохнул осуждающе Грызлов, познавший, что бывало совсем недавно за неосторожно вылетевшее слово и не однажды вступавшийся за односельчан, вызволяя их из беды по собственной невоздержанности. Разумеется, времена изменились, да насколь, до каких новых времен?
– Дури вашей боюсь, и всегда боялся, – буркнул скирдоправ. – Управы на вас нет – некоторых начальников, и своевольничаете.
Пошевелив головой, будто подыскивая на стене место похолоднее, Андриан Изотович разом насупил мохнатые брови. Мужики, хорошо зная эту его привычку – словно удариться головой о твердое, а потом уж, чуть переждав боль от удара, навалиться на любого, кто первым окажется в поле зрения, неосторожным или наивным вопросом переполнит чашу его не всегда понятного гнева, – вовсе притихли. Старый Хомутов опустил руку на плечо Бубнова Трофима, предостерегая от нечаянной необдуманности. Но Трофим оставался мрачновато-насупленным, это был человек малоразговорчивый. Кривенько усмехался Тарзанка – электрик Васька Козин, вчерашний парубок, успевший жениться на бывшей однокласснице, вернувшейся с курсов продавцов. Тракторист Иван Дружкин, во всем чумазом и лоснящемся от машинных масел, поигрывал спичечным коробком, кидая взгляды на бригадира Силантия Чернуху.
Силантий сидел по другую сторону стола, на своем излюбленном месте рядом с рацией. Дотянувшись до сумки с почтой, вынул и полистал газеты. Хмыкнув, одну из них подсунул управляющему.
На удивление оказавшийся тут же и незаметный до этого дед Егорша похлопал безбровыми рачьими глазами, сказал нерешительно:
– Ить это, если решено навовсе... Оно ить власть, а власть наша завсе… Паршука бы с печи согнать, Паршук, он в политике мастак... И об этом, Андриан, чё я приплелся: нельзя боле наобум пахать. Снег-то с землицей суземкой уносит, сметает верхний-то слой с распаханных грив.


3

– Не по зубам Изотычу эта заковыка, – рубанул Данилка Бубнову, когда они вышли в сумерках из конторы, – Отсиделся филином и все.
– Дак она и заковыка, – отозвался неохотно Трофим, – не семечки лузгать. Ты вон у нас какой и то... – Не докончив обидную, должно быть, для Пашкина мысль, изрек философски: – Люди, они есть люди. Хоть баб тех же возьми.
Они были одногодки, вместе пошли в школу, все годы учебы просидели за одной партой, а дружба настоящая сложилась не сразу. Данилка всегда стремился над кем-то властвовать и кем-то помыкать, хотя бы кошкой или собакой, в поисках очередной жертвы своего необузданного темперамента готов был сутками носиться по деревне. Вокруг него все выло и визжало, дразнилось и передразнивалось. Трофим, как самый близкий сосед, первым испытал на себе силу Данилкиного эгоизма, и если выстоял, не поддался целиком этой дьявольской силе, то не потому, что сам оказался сильнее, а потому, скорее, что в играх и шалостях оставался вялым, инертным, безынициативным. Он больше наблюдал, чем вытворял, и первым надоедал Данилке.
Данилка был нетерпелив и непостоянен в своих привычках, голова его была вечно занята невообразимыми идеями. Не осуществив одну, он часто хватался за другую, и снова все вокруг шумело и визжало, радовалось и злилось.
Но при всем при этом Трофим никогда первым и не искал его расположения. Всякая их размолвка исходила от Данилки и Данилкой прекращалась. Данилка все мог позволить в отношении с Трофимом: и поссориться в любую минуту, выгнав из игры на самом интересном моменте, и помириться когда вздумается. Трофим с ним ссорился лишь однажды. Случилось это накануне призыва в армию, когда Данилка, не подозревавший о тайных чувствах Трофима к Фроське Чащиной, вознамерился поиграть с нею напоследок и в хмельном угаре вечера проводов стал подбивать Трофима быть свидетелем этой его придуманной прощальной «игры». Трофим, остававшийся снисходительным к прежним проделкам дружка с девчатами, вдруг озлился и двинул невеликого росточком Данилку по уху:
– Лучше не тронь Фроську.
На призывном пункте их разъединили, чему они нисколь не противились, а потом уже, почти в самом конце войны, на которой им довелось пробыть почти два года, Трофима отыскало покаянное письмо Данилки, долго бродившее по соединениям и госпиталям и не сгинувшее бесследно. Трофим обрадовался ему, как едва ли когда и чему радовался, и когда они, все же оставшиеся в живых, встретились, Трофим первым шагнул к Данилке, поздравив с возвращением, сказал с чувством:
– За Фроську прости, сгоряча я.
– Дурак, это ты меня прости. Пошли сватать ее за тебя.
И засватал с первого захода, хотя Фроська за другого замуж готовилась, во всем блеске привычного авантюризма показал себя Данилка, чему Трофим снова не препятствовал.
Изба Данилки была ближе, и, как всегда, в минуту сильно расстроенных чувств, Данилка потащил его к себе. Но не в избу, а в старую банешку, которой давно не пользовались по прямому назначению.
Со второй кружки они заговорили громко. Вернее, говорил Данилка. И чем сильнее пьянел, тем громче возмущался:
– Не имеют права! Стоять на своем и никаких!
– Ты это, в политику только не лезь. А то, знаешь, оно все возвращается.
– Все, да не все! Тридцать седьмой уже не вернется… Щас в дурдом легшее попасть.
Фроська принесла им закуски, и снова, похрумкав капусткой, Данилка разорялся во всю глотку:
– Политика, мать вашу! Иссучились все на этой паскудной политике, живете, как из подполья выглядываете, а я своих убеждений не меняю. Каким родился, таким здеся и окочурюсь. Стоять! Ни с места! Нет у них прав, если мы не согласные.
– Кабы все, – вяло и сонно возражал Трофим, заметно утомившийся Данилкой, – а то уезжают.
– Задерживать, которые нужны. Изотыч не схочет я сам решусь. Как грохну.
Вскидывал кулачище, бухал им о полок.


ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Буран по-прежнему не утихал. Каждое утро Андриан Изотович пытался связаться по рации с Кожилиным, но всякий раз ему отвечали, что директор в райцентре. Он вставал и бросал нарочито бодро:
– На ферму схожу, что-то, вроде, молоко опять упало.
Говорил он правду, его, действительно, в эти дни сильно тянуло на ферму и особенно в родилку, которая всегда была у него на первом плане, даже в жаркие дни сева, сенокоса, жатвы. Почти не случалось дня, чтобы Андриан Изотович не наведался в коровники и не заглянул в телятник.
Мало кто из деревенских ребятишек той поры не был привязан незримыми нитями особой детской любви к домашней скотине. Каждый летний день у них начинался с того, что они провожали ее в стадо, а заканчивался встречами этого уставшего и огрузневшего стада. С ухода за скотиной крепло ребячье приобщение к сельскому труду и это чувство привязанности к своей, самой лучшей в деревне, корове и своей, опять же непременно самой лучшей, хотя и строптивой подчас, овечке, оставалось на всю жизнь. Не минул этой детской участи и Андрианка Грызлов, сохранив самую теплую память обо всех, выращенных на их подворье, коровах. Последнюю он, замирая сердцем, сдал в совхозное стадо во исполнение многим еще памятного распоряжения, не выполнить которое не мог хотя бы только потому, что был управляющим, и заводить ее больше не решился, как Таисия ни настаивала. Ходил одно время, присматривался, у кого взять бы телушку, но все они ему показались какими-то чужими, не вселяющими прежней радости и той детской умиленности, с которой он засматривался на потомство от старой материной коровенки, выделенной ему при женитьбе. С той поры он еще сильнее привязался к молодняку на ферме и с той самой поры Таисия работает телятницей.
Обойдя ферму, сеновал, силосные ямы, он заглядывал мимоходом в кузню и, радуясь, что нашел столь простой способ избегать нежелательного ему сейчас общения с людьми, их въедливых вопросов, в контору больше не возвращался.
Февраль продолжал буянить и резвиться. Рыжей сковородой в белесой пустоте и бесконечности изредка мелькало обмороженное будто, выстывшее и незрячее солнышко. Ветер взметал хрусткую, словно крахмальная россыпь, снежную пыль, накрывал ею деревню. Морозец то ослабевал, то накалялся до невесомого щипучего ожога. День чаще всего завершался багряным закатом, легким туманцем над речкой, низовой метелью. Голоса дикой стихии, особенно по ночам, были утробно-тягучие, ледяные, остужали самую горячую кровь, а подголоски ее – и медь литая, и чугун кованый, ухающий близко, за оконными стеклами, – врывались в избы недолгим, но глубоким испугом, лишая людей сна. И все же, как ни удал этот своевольный зимний месяц, и на него есть управа. В свой час: в кутерьме той с морозцем и подвыванием, с пустыми хождениями в контору, в горячих разговорах о своем будущем и будущем деревни, никто и уследить его сразу не успел – качнуло лесную глушь теплым дуновением, небушко серенькое да выстывшее прояснилось, обострилось яркой синью, и зима ощутимо повернула на весну.
А много ли живому нужно? Живое – всегда живое; всюду вздох облегчения, хотя, быть может, и не этого облегчения ожидали в Маевке в первую очередь, люди обрадовались этой слепящей перемене, забыв невзгоды свои, затаенную боль, снова весело да громко заприветствовали друг дружку.
И сам Андриан Изотович улыбался людям свободнее, открытее.
Снежок покрылся крепкой матовой коростой, сухой поверху и влажной изнутри, захрустел поглуше, помягче, рассыпался бесцветной слегка замутненной зернью. Отяжелевшими кудринами вились густые печные дымы, встемнев пятнами пота, заотфыркивались в беге рабочие лошади, из распахнутых навстречь свету коровников потянуло гуще, терпче, острее.
Ночи оставались яркозвездные, и дед Егорша призывал не спешить с веснованием: далеконько еще до истинного тепла. Но поздно было, поздно. Нехороший слух сделал дело, все сдвинулось с мертвой точки нерешительности, обеспокоилось новым волнением, и потянулись из Маевки сани, машинешки, трактора, груженные крестьянским скарбом; стучали топоры, заколачивая бросаемые на произвол судьбы избенки.
– Не знаю, как удержаться от разброда, Силантий. Не знаю, а удержаться надо, чувствую, – жаловался управляющий бригадиру Чернухе.
Силантий выглядел черным, подавленным. В нем происходила своя напряженная работа, и однажды он признался:
– Меня тоже в обработку взяли... На первое отделение, значит.
– А ты? – Андриан Изотович потускнел, увел в сторону глаза, потому что в ответе практически не нуждался.
– Держусь пока, – уклончиво сказал Силантий.
– Одного меня никуда не зовут.
– И тебя звали, – напомнил Чернуха. – Еще на какие работы.
Андриан Изотович постучал кулаком в грудь:
– Я про это. Душа и совесть не зовут.
И будто обрадовался открывшейся в себе прочности, подставив давно небритое, исхудалое лицо солнышку, прищурил один глаз.
Распоряжение – явиться для решения вопроса о передаче скота на другие фермы совхоза – пришло под вечер. Андриан долго хмыкал, рассматривая принесенную бухгалтером телефонограмму, и спросил, накрывая бумажку ладонью, будто листок мог взлететь и причинить новое беспокойство:
– Выходит, все же кончать с этим делом придется, Семен Семеныч, а?.. Ну что же, давай кончать.
Все в нем просило широкого, с уважением к их Маевке разговора, запальчивых возмущений, но Задойных был настроен иначе.
– Одного не пойму, – произнес бесчувственно и монотонно бухгалтер, – на что вы рассчитывали и в чем видите выход? Я лично считал и считаю, что у нас есть кому думать и принимать ответственные решения… У нас потому и уродливо все, что каждый доморощенный сморчок лезет в представительные боровики, не научившись прилично держать голову на плечах.
Упрек это был или предупреждение, Андриан Изотович не понял. Получив свой воспитательный лагерный срок, Задойных жил робко, с оглядкой, что Грызлова не всегда устраивало. Впрочем, с оглядкой жил не только Задойных, безголовые да бесшабашные в деревне давно перевелись, перековавшись на лесоповалах и в трудовых лагерях, и накрепко усвоивших, что плетью обуха не перешибешь, а жить как-то надо. Уж самые близкие постарались позабыть, какого они рода и корня, и кто каким духом дышал пару десятков лет назад. Живут, прикусив язычки. Да, собственно, таких, у кого есть о чем говорить, вспоминая прошлое и не оглядываясь на всякий шорох, давно не осталось, и сам Андриан выстужен подчистую по этой части. Задойных немного другой, похитрей и памяти окончательно не утратил, иногда что-нибудь осторожно да выдает. И сейчас он своим эзоповым языком пытается что-то подсказать Андриану.
– Вот помощнички, мать вашу! – не желая вникать в его предупреждение и вскидывая на бухгалтера укористый взгляд, вяло произнес Андриан Изотович, и это прозвучало как: все-то ты знаешь наперед, сухарь такой, ничем тебя не проймешь.
Жизнь Андриан Изотович принимал по-разному, но чаще, как бывало удобно ему в ту минуту. Видел ее неимоверно сложной, с трудом поддающейся анализу, и видел похожей на пареную репу, которую осталось только съесть. Усложнял в простых, казалось бы, случаях и упрощал там, где упростить-то вроде немыслимо. Он прочно свыкся с должностью управляющего – настолько прочно, что лиши его вдруг этого места, примечательного разве тем, что оно горячее да беспокойное, он почувствует себя до смерти обиженным и, пожалуй, зачахнет. Работу свою никогда не называл любимой, не нажил на ней ни громкой славы с орденами да медалями, ни материальных благ. Он привык к ней, навсегда привязался, как привязываются к родительскому дому, не замечая ни ветхости его, ни старческого уродства и не желая его переустраивать, свыкся с ежедневными обязанностями в нем, считая их просто необходимыми.
Живой, населенный вовсе не тихими и не безропотными людьми, деревенька-дом, казавшийся вечным, как вечным кажется, всякий отчий дом, забирал целиком. И Андриан вынужден был откликаться на все его волнения, просьбы, мольбы, жалобы, как положено откликаться здравомыслящему хозяину-вершителю. Как перенял манеру вершить эти правые и неправые дела от родителей. К чему побуждала крутая жизнь, обстоятельства, совхозное начальство и руководство повыше совхозного.
Меж тем власти выше совхозной для него не существовало. Он крепко усвоил простую житейскую истину: охотно соглашайся со всеми советчиками-требователями – больше сохранишь нервных клеток, – но делай и поступай лишь сообразно приказаниям директора. И поступая так, он требовал соответствующего к себе отношения со стороны бригадира и звеньевых.
Желающих покричать, покомандовать деревней, врезать «бича» строптивому управляющему, стругнуть выговором всегда находилось великое множество, гораздо больше стремящихся быть искренне полезными этой деревне. Уроки рьяных стругачей не прошли даром. За них было дорого уплачено, и Андриан Изотович нисколько не сомневался, что место управляющего занимает по праву, достоин его, хотя по заслугам так и не оценен, завершая трудный путь земледельца совсем иначе, чем мечтал когда-то и мог бы. Испытывая тревогу за урожай, за хлеб, он, подобно всякому серьезному хозяину, и жил этой никогда не рассасывающейся тревогой. Сам вливал того же «бича» нерадивым своим «домочадцам», сам направо и налево стругал выговоры.
Семен Семенович Задойных был опытный бухгалтер, человек, битый жизнью и видавший всяких руководителей. Понимая, что пошуметь и покричать Андриану Изотовичу – лучшее средство, чтобы отойти и расслабиться от внутреннего напряжения, он, как, впрочем, и многие другие, так же хорошо усвоившие Грызлова, никогда не роптал на эти его срывы и принимал их, если уж не как должное, то, по крайней мере, как неизбежное.
Видя, что Задойных не уходит, покорно стоит, слегка согнувшись, Андриан Изотович усмехнулся горько и ехидно спросил:
– А ты себе где фатеру застолбил? Уж, конечно, ни центральной, полнометражку? Стоит ли чикаться, когда для нашего брата, переселенца, все двери настежь! Входи, обживайся за казенный счет. С водопроводом, конечно, да?
– Я заявление отвез, – бесстрастно сказал 3адйных. – У меня выслуги, досрочно могу на пенсию... И болезнь, вы знаете.
– Ну да, ну да, – поднимаясь, неловко и торопливо заговорил Андриан Изотович, – все это, конечно, у тебя есть права. Слушай тут, если новые команды поступят. Не могу долго без дела рассиживать, а дел-то и нет.


2

Холодный озноб окатил его, едва он спустился с крылечка и ощутил дуновение ветра. На ферме он сегодня уже был, оставалось пройтись улочками, пересчитать очередные потери.
И шел, и считал заколоченные избы. Перед некоторыми останавливался, стоял подолгу в раздумье, вороша в памяти, что связывало столько лет с уехавшей семьей. Воспоминания были разные. Кого-то было жалко, а кого-то будто бы нет, но все они вызывали сильную грусть и неизъяснимое желание в чем-то повиниться перед каждым опустевшим и онемевшим навсегда домом. Было трудно смириться, что вчера или позавчера громогласные и заботливо-шумливые эти подворья встречали его неунывающим бодреньким смехом или простенькой бабьей просьбой, зазыванием в гости или злым и заполошным проклятьем, и всего этого, чего он и его деревня лишились, было невыносимо жалко. Даже того деревенски-заполошного, от чего был не прочь когда-то избавиться сам.
Да-а, наша русская глухомань, так и не понятая еще ни одним серьезным мыслителем! Сколько загадочного и противоречивого, лежащего глубоко и лежащего на самой поверхности! Ну почему примитивненько и наивно? Что за ум, у нас, русских – только ором орать да на божничку сажать очередного чудо-спасителя, совершенно не верящего в необходимость огромному народу этой самой душевной божнички! Анафема прибавочной стоимости осиновым колом капитализму так и не стала – она и при социализме творит свои дела и делишки – это не видно только тому, кто видеть не хочет. И заповедь: вся власть народу – мало что сделала. Главное, что не прижилась, и под видом народного волеизлияния процветает и крепнет, так это власть так называемого демократического централизма, о котором хоть белым пиши по-черному или наоборот. Уж что было, то было, и в совхоз его родные усольевцы шли так же тяжело, как некогда и в колхоз – это уж порода такая. Артачились, спорили, дружно голосовали против, словно вдруг позабыв, как добивались этой милости, проклиная послевоенную колхозную житуху. А решилось до удивительного просто – Андриан Изотович невольно улыбнулся. Взлетел он молодым петушком на трибуну, поправив под ремнем выцветшую уже на колхозных полях гимнастерку, гаркнул ухарски: «Сколь заседать будем, товарищи дорогие, когда ночь для другого предназначена! Он вовсе не хотел охальничать и слова о необходимости вступить в совхоз были совсем другие на уме, но, произнеся эту веселую фразу, для чего людям ноченька сладкая, припомнил вдруг потешный, многие годы не забывавшийся случай с Меланьей-знахаркой и ее дочкой, произошедший на свадьбе, и его понесло. «Вспомним, что говорила наша Меланья, когда дочку замуж выдавала, и... проголосуем дружно. Че уж волынку тянуть, начальство только запарим». Дрогнули стены, колыхнулся к сцене тяжелый смрад мужицкого нота и табака, взлетели руки: «3акрывай говорильню, Андрианка! Доходчиво распрогандировал, согласные»
Реплика Меланьи была знаменита своей безобразной откровенностью насчет того, может ли молодая женушка на ночку-другую сохранить свою невинность, как бы это так похитрее в постельку прилечь, чтоб уберечься от мужа-охальника. Меланья резанула ей похабно и недвусмысленно, что замуж выходят не для того, чтобы в подол посильней заворачиваться, а пора выворачивать все, что сберегала в девахах, и, мол, как ни ляжешь, а муженек своего не упустит, что надо возьмет.
«А сейчас разве не те же методы? Не силком? – вдруг подумалось Андриану Изотовичу и сердце его приостановилось; его щипнуло снизу, потом сверху, оплело удавкой. – Разве не в том же мы положении глупой Меланьиной дочки? На что надеюсь-то? Ведь и с отцом главный спор заключался в том, что настоящей крестьянской свободе под общим кнутом не бывать. Что власть – всегда власть, а когда достанется глупому и самонадеянному обывателю или прохвосту, все встанет с ног на голову».
Да, в молодом запале, в страстных желаниях света, простора, необъятной свободы, о которой тогда, собственно, и представления не было настоящего, виделось все иначе. Отцу возражал на его разумные доводы – у самого искры летели из глаз… Или только мерещилось, и хотелось видеть по-другому под обвалом горячих, опьяняющих слов, оказавшихся несоизмеримыми с жизнью. Строить и созидать необычное и величественное, не существовавшее до тебя – у кого голова не закружится. Вот и строили, раскулачивали и выкорчевывали, целину поднимали, поклонялись травопольщине, внедряли кукурузу, толком не освоив технологию возделывания. С пьянством боролись, устраивая всенародные судилища и уводя в сторону глаза, от личных подворий труженика освобождали, посадив его на ущербный паек, теперь до сселения с переселением дошло. Гамузом, с ором, в буче боевой и кипучей, чтобы памороки снова вышибло из башки как можно на дольше, а в куче, что зерно, что навоз одинаково самовозгораются и сжигают себя в прах…
Сердце колыхнулось несмело и ожило. Андриан Изотович хапнул побелевшими губами невесомой прохлады и саднящая боль сразу остыла. Почему отец стал часто напоминать о себе? Неужели правда была за ним?
Незаметно для себя он оказался у дома Хомутовых. Старый комбайнер насаживал на черенок лопату, что Андриана Изотовича обрадовало и он громко поздоровался с Никодимом. Тот кивнул, приподняв, черенок, прикидывая, как удобнее он придется руке, поправил на нем лопату и опять поднял. Это был человек, сосредоточенный на своем будничном деле, которого сейчас не было у Андриана Изотовича, и он, словно досадуя, что не может найти привычного для души, поспешно прошел мимо.
Всякого лиха довелось хлебнуть ему за годы начальствования. Выговоров – строгих и самых строгих, с последним предупреждением и с занесением в учетную карточку, – как репьев на козле деда Паршука. Все куда-то направляли, требовали незамедлительно, и он что-то суетливо делал. А так вот, с чувством, не спеша, как сейчас Хомутов...
И снова сердце допустило сбой. Но тут же выровнялось, Андриан Изотович еще жаднее втянул в себя холодного воздуха, достигшего наконец глубин его разгоряченного нутра. Шел по-хозяйски размашисто, грузно, а прежним хозяином уже не слышал себя.
В другом проулке, стоя в кузове машины, Курдюмчик ремонтировал запорный крюк заднего борта. И с ним Андриан Изотович поздоровался громко, но в проулочек не свернул, опасаясь зримой пустоты. Еще где-то постукивали топоры, вгрызаясь в мерзлое неподатливое пока дерево, скреблись вилы на сеновале, кромсали снег взбрякивающие лопаты, наносило запахи свежевыброшенного из пригонов навоза.
Сумерки сгущались и оживали печные трубы. И при виде их, дымящихся, теплело на душе Андриана Изотовича:
«Живы! Ведь живы, едрит вашу и нашу!»
Навалившись на прясло Пашкиных, он спросил хозяина с усмешкой:
– Дак что, Данилка, лыжи навострил или как?
– Вострю, не видишь, – отозвался грубо Данилка. – Ты же на меня никогда всерьез не ращщитывал.
– Ну, давай, – сказал Андриан Изотович, словно не уловил Данилкиной колкости. – Главное в таком деле не опоздать, Я и Нарукавнику сказал.
И не слушая, что кричат Пашкин и явившийся из-за сарая Трофим Бубнов, удалялся гордо, подчеркнуто замедленно, удовлетворенный, что Данилка с Трофимом заняты не дорожными сборами, а будничным крестьянским трудом.
В одном дворе грузились на тракторную тележку, в другом – тут же, неподалечку, – на сани. Эти дворы Андриан Изотович обогнул, не поленившись сделать крюк по сугробам, и сразу понял, куда ему идти дальше.
В груди снова было мертво и холодно, душа не сумела полностью ожить – люди-то уезжают, уезжают его строптивые «домочадцы». Злость брала верх над всем. Невыносимо яростная, раздергивающая сердце. И заглушить ее можно было сейчас только единственным средством.
Он еще и рта открыть не успел, как продавец Валюха Козина выставила догадливо поллитровку и, лучезарно улыбаясь мягкими сахарными губкамв, спросила томно:
– И кто же там седне, Андриан Изотыч?
Грызлов молча сцапал бутылку, сунув ее в карман шикарной собачьей дошки, которую надевал обычно, лишь отправляясь на центральную усадьбу, заспешил домой.


3


Еще издали угадав его настроение, Таисия встретила на пороге криком:
– Опять с белоголовкой – карман оттопырился! Это я долго терпеть должна, их вон еще сколь, если за каждого по бутылке – и двух зарплат мало.
Всегда осанистая, умеющая нести себя с достоинством, при виде удрученного, словно незрячего мужа и при виде поллитровки, в которую Андриан Изотович начинает заглядывать все чаще, Таисия не могла не бесноваться. Байковый халатик на ней развевается, она бестолково и вовсе не сдержанно, как умеет это делать на людях, машет руками. Андриан Изотович обходит ее, как назойливую муху, тяжело ступая, идет к столу. Плюхается мешком, сдернув шапку, сидит безмолвно.
Таисия собирает на стол и бурчит, бурчит: тоже скопилось, а выплеснуть некому. Уж ей участь выпала не легче, чем самой деревне. Не расписавшись по-человечески, обрюхатив, Андрианка ускакал на войну, а ей каково? Вытерпела, не пошла по рукам, как случилось в те годы со многими – в деревне это не сложно. Дождалась, стала законной женой при живом муже. А мужинек-то лихой, хоть и тугой на одно ухо. И попивал и погуливал. Ну ладно, пережили, детей вырастили, так сейчас из-за чего опять надрываться.
Собрав ужин и усевшись напротив Андриана, пустого стакана Таисия упрямо не ставит.
Андриан видит, что стакан она не поставила и демонстративно не раздевается, не берется за ложку.
Их молчаливый поединок длится недолго, стакан Таисия приносит, подчеркнуто громко бухая им об стол. Устало и облегченно вздохнув, Андриан вылезает из меховушки, которая сколь-то еще стоит колом, сохраняя объем его полного тулова, и первым делом наполняет стакан.
Пьет он медленно и молча, не притрагиваясь к закуске, словно кому-то в отместку. Опорожнив посудину, снова наполняет наполовину. И когда водка начинает туманить разум, Андриан с решительным стуком отставляет от себя недопитую бутылку, отодвигает тарелку с борщом, хлебницу, освобождая поле для своей теоретической битвы с теми, кто создает ему неприятностями. Он готовится к этому действу добросовестно, со знанием дела и обстоятельно, заставляя Таисию следить с напряжением за каждым его движением, но, расставив пошире локти, вдруг опускает на руки встрепанную голову и неожиданно произносит вовсе не то, чего ожидает в страхе жена.
Сухим обреченным голосом, чужим и незнакомым Таисии, он говорит:
– Мне гуси по ночам снятся.
– Какие... гуси? – несмело переспрашивает Таисия, еще не сообразив, как вести себя с мужем.
– Те самые, что Рим спасли, – повышает голос Андриан Изотович, раскачивая голову. – Гуси могут! Гуси, ты понимаешь! А нас кто спасет?
Таисия в неловком замешательстве. Понимая, что ничего хорошего этот вечер не обещает, она силится понять мысль Андриана Изотовича, ее своенравный ход, и не может.
– А-а-а, молчишь! Оно и лучше – ничего не делать и помалкивать, дольше проживешь. Вона сколь молчунов развелось! Придурки да молчуны, – усмешливо говорит Андриан и взрывается криком, готовый испепелить ни в чем неповинную и безответную жену – единственного человека на свете, которого он знает лучше других и которому не опасается высказать всю свою неловкую очумелую боль. – Дак это у каких-то греков, в душу вашу, и то! Понятно хоть что-то? Хоть что-то тебе, мымра навозная, понятно или одна глухомань в голове.
Таисии, конечно же, ничего непонятно. Да и что тут поймешь, тем более у перегревшегся муженька, но на лице у нее удовлетворение.
– Слава богу, прорвался чирей, давай поори, думала, не дождусь, – ворчит не зло Таисия, потому что злиться ей давно уже не хочется, нет больше зла в ней, а есть только глубокая жалость: к мужу, себе, односельчанам, деревне, давшей им жизнь и обреченной на гибель и забытье. Как будут забыты и ее муж – управляющий, надорвавший себя на этой треклятой руководящей работе, и она – безвестная телятница.
– Да-а-а! – пьяненько поет Андриан Изотович, многозначительно вздымая палец. – У греком, у них всегда политика с философией шли нога в ногу. Нам до них далеко. История, она девка с фокусом, ее обмануть... Цезарю-голове не удалось. Во!
Вздохнув тяжело, но сочувственно, с облегчением – миновала гроза, сегодня в Андриане больше сентиментальности и слезливости, сегодня он власть в хвост и гриву стрюкачить не станет, – Таисия смело теперь берет его руки, тянет от стола.
– Куды? Зачем? – противится Андриан Изотович, потому что зябкий вечерний холод в нем истаял, змей ползучий, оплетающий сердце, изгнан, на душе слабенькая истома. – Не хочу. Стой, сказано! Не хватайся за меня. Куды, в душу твою!
– Спать, вот куда, – мягко говорит Таисия, хорошо понимая мужнину душевную сумять. – Ложись, стратег-Цезарь, поспи, если пить не умеешь.
Раздевается Андриан долго. Особенно трудно ему вылезать из широких штанин, но и с этим он справляется самостоятельно. Шлепая босыми ногами по домотканым половикам, начинает сердито и зло бурчать:
– Эх, мать честная, ну ни у кого сочувствия не найдешь! Меня и стращают, я и поперек. Да не поперек, я со всеми своими. Чтоб жить. Жить понимаешь! Вон Хомутов лопату на новый черенок насадил. Зачем, спрашивается? Дак – весна! Весна-а! Уедет? Хрен он вам уедет. Данилка колья тешет, городиться собрались с Трофимом...
– Ну-к, помощнички: один ревматик – твой комбайнер, а другой – шалопут, каких свет не видывал триста лет.
– Ниче! – самодовольно выпячивает грудь Андриан Изотович. – Мужика, его в работе смотри, а не на всяком остальном. А Кожилин, тот поперек. Даже самому себе, и не замечает. Люблю, уважаю! Хитрит? Нет, души нашей не понимает, ты понимаешь в чем его беда! Одно и то же, а видим по-разному. Ну почему?! Вот ответ ты мне, если умная такая.
Таисия затем и дожидалась, пока он разденется – раздеть его полдела, главное дело в постель загнать.
– Тьфу, бесстыжий, – говорит она строго, – хоть застегнул бы кальсоны.
Андриан Изотович на секунду смутился, поспешно зашарил у себя на ширинке, а Таисии большего и не надо, из малого извлечет пользу, когда инициатива в руках. Подтолкнув Андриана Изотовича к постели – в смущении да замешательстве тот сам рад поскорее улечься, – укрывает его стеганным атласны одеялом.
– Еще уехал кто-то седне? – спрашивает уже заботливо ласково, успокаивающе. – По кому такие богатые поминки?
И Андриану Изотовичу славно от этой ее не показной доброты. Он силится вспомнить, с чего началось сегодня расстройство чувств и вспоминает – с телефонограммы. Рывком сев, он говорит с отчаянием и обострившейся болью:
– Все-е! Теперь все, Тайка! Все, моя красавица, никаких гусей-спасителей не дождаться вовсе. Завтра с коровами ехать решать.
– Сам распорядился? Николай Федорович? – сбледнела и Таисия – есть, оказывается, и в ней чувственное живое.
– Вызывают... Кому больше писать в таком тоне? По всем фермам расталкивать – разве это дело? Хоть бы по гурту, а куда по гурту? Некуда ставить и у других. И куда? – Упустила Таисия момент; сбросив одеяло, Андриан рывком выбросил себя из постели, забегал по комнате: – Не дам! Не позволю!
– Андриан! Андриан, босиком-то… Дак, а Николай-то Федорыч! Кожилин-то! Он вроде как уверял...
– Да что он может? Что, если повыше иначе решается. Будь на его месте другой…
Но вдруг перестал метаться, присел на кровать, запахнулся одеялом. Что-то светлое пробежало по его пухлому лицу, налитому краснотищей.
– А, может, это другие ловкие ускорители?.. Ну-ка, в пиджаке бумажка, я как чувствовал, дай-ка, говорю, Семен Семеныч. Тащи.
Таисия принесла телефонограмму. Они склонились над ней.
– Нет, не Кожилин, – облегченно произнесла Таисия, – не глупее же он тебя... И тут: подготовить соображения. Значит, спрашивать совета собираются. Ну?
Андриан Изотович откинулся затылком на аляповатый, нарисованный на клеенке коврик с уродливыми лебедями, сказал:
– Кто его знает, с какого боку смотреть. У них там... Да черт бы с ними, с коровами, в конце концов, коров мы других разведем, не умеем, что ли, деревней бы устоять. Ну, как... Ну, наша ведь она, правда?
– Ох, господи, уж и сама не знаю! Да как же не наша – другого и не было, кроме деревни.
– Ну, не было! Ты это брось. Я, может быть… – Взгляд его посвежел и заострился, к лучшему изменилось лицо. – Ах ты, язви его, на сколь же она, новая заварушка! Но ведь не надолго? Не надолго ведь, правда, Тайка? На таком долго, а тем более далеко, не ускачешь. – И вдруг приобнял Таисию, притиснул к груди. – Да разве мы о таком с тобой мечтали, ты хоть, кукла безглазая, помнишь что?.. Ну! Ну! Есть в тебе что-то от нашего старого? Есть, Таисия?
– Уйди-ка, уйди! В штаны водка скатилась? Андриан, отцепись, говорю! – отбивалась не сильно Таисия, давно не знающая мужской ласки. – Не балуй, не маленькие, поди.
Это ее притворство, похожее на давнюю игру, окрыляет.
– Дак спать зову рядышком, – воспламенено нашептывал он ей на ушко. – Че уж ты вовсе, будто чужие в последнее время...
 отзывы (0) 
Оценить:  +  (0)   
00:04 07.11.10